Причины для счастья - Страница 3


К оглавлению

3

Эти традиционные препараты никогда не смогли бы вылечить меня, но, очистив организм от остатков раковых клеток, они значительно сократили риск рецидива. Я узнал красивое слово — апоптоз, самоубийство клеток, запрограммированная смерть — и повторял его себе снова и снова. В конце концов я стал получать почти удовольствие от ощущения тошноты и усталости; чем более несчастным я чувствовал себя, тем легче мне было представить судьбу раковых клеток, представить, как их мембраны сморщиваются, словно воздушные шарики, когда лекарства приказывают им покончить с собой. Умирайте в страданиях, ничтожные зомби! Я думал, что, наверное, придумаю про это игру или даже целую серию игр, кульминацией которой станет «Химиотерапия III: Битва за мозг». Я сделаюсь богатым и знаменитым, я смогу заплатить долг родителям, и жизнь на самом деле будет такой же замечательной, как заставляла меня считать раковая опухоль.

Меня выписали в начале декабря, и я был совершенно здоров. Родители казались настороженными и ликующими попеременно, словно постепенно избавлялись от убеждения в том, что за преждевременную радость придется поплатиться. Побочные эффекты химиотерапии исчезли; волосы отрасли заново, осталась только небольшая плешь на том месте, где когда-то размещался шунт, и желудок мой нормально удерживал пищу. Смысла возвращаться в школу не было, до конца учебного года оставалось две недели, и у меня сразу же начались летние каникулы. По электронной почте я получил пошлое, неискреннее, написанное под диктовку учителя письмо, от одноклассников в духе «поправляйся скорее», но друзья пришли к нам домой, немного смущенные и испуганные, и приветствовали меня, вернувшегося с порога смерти.

Так почему же мне было так плохо? Почему каждое утро, когда я открывал глаза и видел за окном ясное голубое небо — мне разрешали спать сколько захочется, отец и мать обращались со мной как с принцем, но держались в стороне и не ворчали, если я сидел перед компьютером по шестнадцать часов, — почему же при первом луче дневного света мне хотелось зарыться лицом в подушку, сжать зубы и шептать: «Лучше бы я умер, лучше бы я умер»?

Ничто не приносило мне ни малейшей радости. Ничто — ни мои любимые Интернет-магазины и веб-сайты, ни звуки нджари, которыми я когда-то наслаждался, ни самая дорогая, соленая, сладкая и высококалорийная еда, которую я получал по первому слову. Я не мог заставить себя прочесть до конца страницу ни в одной книге, не мог написать десяти строчек кода. Я не мог смотреть в глаза своим друзьям, не мог допустить мысли об общении по Интернету.

Все, что я делал, все, о чем я думал, вызывало у меня ужасное чувство досады и страха. Единственное сравнение, приходившее мне в голову, — документальный фильм об Освенциме, который показывали в школе. Фильм-хроника открывался длинной панорамой, камера неумолимо приближалась к воротам лагеря, и когда я наблюдал эту сцену, на душе у меня становилось все мрачнее и мрачнее — я уже хорошо знал, что произойдет внутри. Я не сходил с ума; я ни минуты не верил, что за каждой радужной картинкой меня подстерегает какое-то неописуемое зло. Но когда я просыпался и видел небо, меня охватывало то же тошнотворное предчувствие, как если бы я смотрел в ворота Освенцима.

Возможно, я боялся, что опухоль появится снова, но боялся не настолько. Быстрая победа над вирусом в первом раунде значила немало, и отчасти я действительно считал себя везучим и испытывал соответствующую благодарность. Но я не мог больше радоваться своему спасению, теперь, после энкефалинового блаженства, мне было так плохо, что хотелось покончить с собой.

Родители встревожились и потащили меня к психологу на «консультации для выздоравливающих». Эта идея показалась мне такой же отвратительной, как и все остальное, но у меня не было сил сопротивляться. Доктор Брайг и я проанализировали вероятность того, что я подсознательно стремлюсь быть несчастным, потому что привык связывать счастье с риском смерти, и тайно страшусь, что новое появление главного симптома опухоли — радости — возродит саму болезнь. Часть моего разума отвергала это удобное объяснение, но другая часть уцепилась за него. Видимо, подсознательно я надеялся, что подобные сложные умозаключения помогут мне вытащить мои несчастья на свет Божий, где тоска и печаль потеряют надо мной власть.

Но депрессия и отвращение, которое вызывало во мне все вокруг — пение птиц, рисунок на кафеле в ванной, запах тостов, форма моих рук, — только усиливались.

Я решил, что, возможно, повышение уровня лей-энкефалина, вызванное опухолью, спровоцировало мои нейроны сократить количество соответствующих рецепторов, или я стал «толерантным» к лей-энкефалину, как наркоман-героинщик к опиатам, то есть в моем организме начало вырабатываться регуляторное вещество, блокирующее рецепторы. Когда я поделился своими соображениями с отцом, он настоял, чтобы я обсудил все это с доктором Брайтом. Тот изобразил живейший интерес, но явно не принял мои слова всерьез. Он по-прежнему говорил родителям, что мое состояние — совершенно нормальная реакция на перенесенное заболевание и что мне необходимы только время, терпение и понимание.

В начале нового учебного года меня отправили в школу, но после того как я целую неделю тупо сидел за партой, уставившись в никуда, родители устроили так, чтобы я обучался на дому. Дома мне действительно удавалось пускай медленно, но все же осваивать школьную программу в периоды оцепенения, которые чередовались с приступами всепоглощающей депрессии. В эти же промежутки относительной ясности мысли я продолжал размышлять о возможных причинах своего состояния. Я порылся в медицинской и биологической литературе и обнаружил статью об исследовании влияния высоких доз лей-энкефалина на кошек, но там утверждалось, что эффект толерантности непродолжителен.

3